КОНЕЦ ДЕТСТВА

Мы сдружились, когда алкоголь продавали круглосуточно, повсеместно и любому. Мы были совсем юными. Нет, мы не злоупотребляли — мы просто учились выпивать, привыкали к новому состоянию. Но даже в те времена беседы нас всегда занимали больше, чем выпивка. На пьяные приключения нас тянуло редко: меня примерно никогда, его чуть чаще, но в серьезную историю мы не вляпались ни разу.

И все же употребляли мы помногу. Он, кажется, всегда выпивал чуть больше моего, но его никогда не развозило в кашу. Перебирал, в основном, я. Он был крепче меня, как минимум в смысле метаболизма, поэтому на его долю часто выпадали реанимационные процедуры: вовремя отвести меня в уборную, сунуть под струю воды, оттащить от раковины или унитаза, уложить на какой-нибудь матрас или диван.

Он был старше лишь на год. В своей семье я был старшим братом, а он в своей — младшим. Видимо, этот расклад его не устраивал, поэтому в нашей дружбе старшим братом бесспорно был он, возможно, это была его осознанная цель. Сейчас, оглядываясь, я вижу, что мне всегда отводилась роль верного оруженосца, внимательного слушателя, порой — восторженного последователя, а иногда даже советника, но не деятеля. Поначалу с этой ролью я неплохо справлялся.

Мы много болтали. Все больше о будущем, о предстоящих успехах. Мальчишки! Я мечтал овладеть уникальными навыками и найти для себя идеально подходящую сферу приложения, чтобы сделаться единственным, неповторимым и незаменимым, и тем самым обеспечить себе вечную востребованность. Он же хотел изобрести волшебную схему, вечный двигатель, выстроить такую систему взаимоотношений, которая бы сама крутилась, а он удовлетворенно наблюдал бы за творением рук своих и получал бы генерируемую сконструированным механизмом прибыль. Была, правда, в его планах одна нестыковка: он одновременно хотел быть и во главе сооруженной им системы, и в то же время отдыхать в тени, лишь изредка осуществляя авторский надзор. Но, кажется, ему не подошло бы ни то, ни другое: последовательное управление системой ему бы скоро наскучило, а радоваться покою или предаваться праздности он не умел.

Но кроме болтовни были и дела. Он много помогал мне, это правда, на его поддержку можно было рассчитывать всегда. Он вообще любил помогать: кажется, ему, помогающему, это было нужнее, чем мне или любому другому, его помощь получающему. Он всегда подмечал несовершенства устройства нашей жизни и с охотой их исправлял; он никогда не говорил об этом огульно, надрывно или возвышенно и уж тем более не ныл: на неполадки мира он глядел как на конструктивные или исполнительские недоработки — технические оплошности. В отличие от меня его они не печалили, скорее наоборот: он радовался, что для приложения его сил есть такое огромное поле.

Он любил помогать по-крупному. Он вообще любил все делать рывком, запоем, с плеча, резкими жирными мазками. Чем старше мы становились, тем отчаяннее делались эти рывки. Мелочей он не замечал, когда же ему на них указывали — отмахивался, считал недостойными внимания. Рутина и повседневность тяготили его, он всячески стремился выскочить из будничности жизни, вывернуться из пут обыденности. И ладно бы сам, но своими порывами он рушил и рутину окружающих, в частности, разумеется, мою.

Он был надежен как скала в критических и непредвиденных ситуациях — я доверял ему больше, чем себе, но действовать по плану он не любил. Со временем эта непунктуальность и мелочная безответственность нарастали, договариваться с ним становилось все тяжелее.

 

Быт и повседневность его все же настигли, а он вдруг с решительностью им отдался. Он женился и стал устраивать хозяйство. Вопреки ожиданиям многих он стал верным и внимательным мужем, нежным и заботливым отцом. Я-то знал, что о крепкой семье он мечтал с детства.

Но вдобавок он сделался циничным — этого я предвидеть не сумел. Если прежде изобретаемые им схемы и умозрительные построения были призваны оптимизировать окружающую действительность — грубо говоря, сделать мир лучше (с известной выгодой для устроителя схемы), то теперь он все больше интересовался индивидуальными маршрутами обхода всеобщих правил. Отныне в его мировоззрении несовершенства мира не требовали ремонта с точки зрения всеобщего блага, теперь они стали лазейками для смелых и находчивых. Его природная любознательность окрасилась пронырливостью.

Женился и я. Видеться с ним мы стали совсем редко.

И вот однажды он приехал ко мне. Было уже поздно. Мы, как водится, сели выпивать. Он был раздражен и возбужден, размахивал руками, говорил много и громко (громкоголосым он был, впрочем, всегда). Он принялся излагать мне очередную изощренную схему, как обвести весь мир вокруг пальца, да так, что тот даже не заметит. А мне от его слов и интонаций вдруг стало смертельно тоскливо и чертовски горько: не получалось ни поддакивать, ни спорить — беседа не ладилась. Не помогал даже крепкий алкоголь, перебрал с которым в тот раз, кстати говоря, не я.