Увесистый текст по итогам большого в три приёма разговора с Александром Архангельским: его лекция в Ельцин центре, публичная часовая сессия вопросов-ответов плюс беседа тет-а-тет еще минут на сорок пять. «Эксперт Урал» вроде как хочет это дело опубликовать, но текст все никак не встанет в план уверенно, к тому же, если и встанет, то перед публикацией его порежут — номера тонёхонькие. Так что выкладываю у себя полный черновик, а дальше будем посмотреть.

 

***

— Как только человек и человечество осознали себя таковыми, они попытались сделать то, что не делают животные — зафиксировать и выразить свое отношение к этому миру. Как? Либо картинкой, либо текстом. Конкуренция картинки и текста прослеживается на протяжении всей человеческой истории, но изначально и картинка и текст предполагают, что “Я” (автор/художник) не фиксирует мир “как он есть”, а фиксирую свое отношение к этому миру: картинка и текст говорят не просто об окружающей меня реальности, но про мое восприятие этой реальности. Но в какой-то момент человечеству этого стало мало — захотелось фиксировать реальность без участия человека. А затем — транслировать эти образы во вне также без субъективного участия. Короче говоря, чтобы “Я” само себе не мешало.

Человечество шло к этому многие века, это был одновременно и прорыв, и ловушка. Почему ловушка: без человека жить неинтересно, без фиксации его опыта. В этом есть и самообман: как только человечество научилось фиксировать реальность без участия человека, убрало субъективное начало, тут же началась иллюзорность. Мы вроде бы убрали субъективный фактор — убрали этого человека, который нам все время мешал — изображал все так, как ему хочется, а не так, какова “реальность сама по себе”, и даже поставили технику между автором и зрителем… Но вдруг оказалось, что через эти транслируемые образы реальности можно управлять миром.

Сначала мир завоевал кинематограф. Ключевым фактором в этом стала Первая мировая война: во-первых, она показала, что движущаяся картинка убеждает людей с гораздо большей силой, чем неподвижная. Во-вторых, во время Первой мировой выяснилось, что реальные съемки с поля боя воздействуют на сознание с гораздо меньшей силой, чем стилизованные под реальные съемки в павильоне. Это открытие сделал режиссер Дэвид Уорк Гриффит: сначала он пытался снимать честно на полях сражений, но качество съемки, возможность обзора, и значит, эффектность кадров оказались очень низкими, и Гриффитс снимает половину фильма в павильоне, выдавая кадры за документальные.

Затем наступает эра телевидения — настоящая гегемония. Войны стали медийными, первая медийная война — Буря в пустыне, ее начало планировалось вместе с CNN. Телевидение выстроило авторитарный вертикально интегрированный медийный мир…

Всевластие телевидения разрушается, когда приходит цифровизация. Это происходит значительно позже появления первых компьютеров — лишь когда появилась возможность передачи нетелевизионного изображения на расстояние. Причем непосредственным началом падения гегемонии телевидения стал случайный тык. Когда американский бездельник Брэд Фитцпатрик в 1999 году придумал первую социальную сеть Живой Журнал, он разверстал информацию в горизонталь. Он уезжал на один модуль в другой университет, ему лень писать всем объясняющие письма про это, и он придумывал, как соединить принцип сайта и электронного письма, как писать всем сразу: один раз пишешь, ответов много — удобно. Оказалось, что мир только этого и ждал — информация начала распространятся горизонтально. И всемирная власть телевидения была побеждена.

Но для разных сфер культуры цифровая эпоха принесла разные возможности, принесла и разные проблемы. В будущее я смотрю оптимистично: пока мы будем эти проблемы решать, мы будем развиваться. Вообще, мне кажется, что технологии инструментальны: мы придумываем для удобства какие-то технологии, затем имеем дело с их последствиями; имея дело с их последствиями мы сами меняемся, меняясь, мы придумываем другие технологии — и так цикл за циклом.

 

***

Видится, что следующим шагом станет приход в производства контента искусственного интеллекта, и, поговаривают, что проблемы, которые придется решать, будут гигантского масштаба…

— Про искусственный интеллект и алгоритмизацию разговоров больше, чем реальности. Никакого искусственного разума, т.е. модели, которая может сама ставить задачи и обучать их решать, — не существует. Сильного искусственного интеллекта, который может комбинировать принципиально различные алгоритмы для решения поставленной задачи, тоже нет. Есть слабый искусственный интеллект — то есть система, работающая в рамках заданного алгоритма.

Чем это чревато — ну, например, сегодня спортивные обзоры пишет машина, уже как минимум пять-шесть редакций перешли с живых новостников на алгоритмы. Финансовые обзоры тоже пишет машина, и пишет лучше, чем человек. А вот финансовые прогнозы — уже вопрос, тут лучше работать в “соавторстве”. Скорее всего, в течение 10—15 лет пропадет нужда в производителях форматных жанров литературы, потому что сюжетные ходы для качественного детектива машина посчитает лучше, чем человек — написание развлекательной литературы будет механизировано. Кстати, в начале октября Акунин-Чхартишвили объявил о том, что через несколько месяцев он выпускает последний роман про Фандорина и завершает этот цикл. Григорий Шалвович — человек очень умный и хорошо считающий: он вошел в этот рынок, когда было нужно, и выходит из него за час до краха.

Очевидно, что целые пласты нон-фикшн уйдут к машине, потому что совершенно точно, что про историю цифровых технологий машина сделает книжку лучше, чем я: алгоритм быстренько все обобщит, выстроит в хронологию, технологично разобъет по главам, и уж точно не будет так долго как я искать картинки по интернету. Но не весь нон-фикшн. Потому что писать, условно говоря, как Маша Гессен написала про Перельмана, машина не будет.

Почему?

— А зачем? Можем ли мы представить ситуацию, когда машина напишет книгу, сопоставимую с “Войной и миром”? В принципе можем, но каковы условия? Тот, кто будет писать алгоритм, должен обладать писательским гением уровня Толстого, чтобы задумать произведение, да еще и гением программиста, чтобы создать алгоритм. Это просто нерентабельно — так что, непонятно, зачем.

Так что все штучное, творческое, непредсказуемое, нарушающее границы — останется за человеком; все алгоритмизируемое — все уйдет к машине. То же самое с редакторами. Редакторов-ассов, которые видят замысел книги, машины не заменят. Редакторов-технологов — запросто.

 

***

— В 1974 году студент Иллинойского университета Майкл Харт получил доступ к машинному времени. Понятно, что для такой ерунды, как первая электронная книжка, никто бы ему доступ к дорогому машинному времени не дал, он, как это часто в истории бывало, подменил заказ. И создал проект “Гуттенберг”. Он действует до сих пор, не процветает, но именно там была создана первая в мире электронная книга. Сначала все говорили, что это ерунда, потом стали говорить, мол, может быть, потом — что только так теперь и будет, появились прогнозы, что бумажная книга исчезнет. Стивен Кинг поставил первый в мире эксперимент по выпуску книги только в электронной среде: на рубеже 2000/2001 годов он стал выпускать свой роман “Плющ” по главам по подписке и без издателей — первая глава была вывешена на сайте бесплатно, за следующие надо было платить. Эксперимент Кинг так и не закончил — количество подписчиков очень быстро начало падать. На самом деле из этого ничего не следует — только то, что Кинг выступил раньше времени — эпоха еще не была готова.

Самый развитый книжный рынок на сегодняшний день в США, до 2015 года количество продаваемых экземпляров электронных книг росло, а бумажных — падало, с 2015-го ситуация стабилизировалась. Соотношение — 25% электронных / 75% бумажных. Но при этом стоит указать, какие бумажные книги сегодня продаются лучше всего — это книжки-раскраски для взрослых. Книги этого типа фактически спасли от краха мировое бумажное книгоиздание в 2015—2016 годах.

Чистая радость бумажных страниц!

— Вот кстати, любимый разговор конца 90-х про то, что в компьютере книжки читать невозможно, исчезает запах страниц, ощущение бумаги… Мой тесть, которому уже 86 лет, тоже так говорил, пока не понял, что в электронной книжке можно шрифт увеличивать — ну и все, бумага оказалась не у дел.

То есть форма изменилась, но все по-прежнему?

— Нет, чтение книг (не чтение как таковое!) как воспроизводимый социальный инстинкт все же снижается. Зато что растет? В цифровую эпоху растет инстинкт написания книг! То есть цифровая эпоха провоцирует персональное (как правило, непрофессиональное) творчество, но не провоцирует интерес к чужому высказыванию. Главная жалоба советского писателя: моя рукопись лежит в издательстве; и даже был такой ответ — “книга, которая не лежит в издательстве, не может быть издана”. Сегодня противоположная ситуация: издать книжку — недели три. Вопрос, как сделать так, чтобы кто-нибудь узнал о ее существовании. Если каждый может выпустить книжку, то непонятно, кто их будет читать.

Это, по-вашему, хорошо или плохо?

— Краски поменялись, а картина осталась. Когда писатель в прежнюю эпоху хотел начать, он не мог пробиться в издательство. Он ходил, обивал пороги, никто его не знал, потом, может, к 50 годам выпускал книжку — и тогда его вроде как замечали. Сегодня он выпускает книжку и ходит по читателям — “читатель, прочти меня”. Стало ли лучше? Стало иначе. Это медицинский факт.

Зато появился новый рынок, он еще незанятый. Я своим студентам всегда говорю: если вы придумаете, как в цифровую эпоху продвигать автора и создадите предложение услуг сопровождения книжных проектов под ключ — вы построите очень хороший бизнес. Это страшно востребовано, но ответа на эту потребность пока нет: современные технологии продвижения довольно слабо работают. Мы точно знаем, что совсем не сработала технология бук-трейлеров. Мы видим, что заработал книжный видео-блоггинг: почему это смотрят, и как это работает — я не знаю, но это влияет. По-прежнему есть институт критики, если о чем-то пишет Галина Юзефович — для многих людей это становится важно, но критиков стало намного меньше

Уход критиков со сцены — это тоже следствие цифровизации?

— Не думаю. Это наша местная специфика. Критика — и литературная, и театральная, и киношная — в отличие от писательства, это не только призвание, но обязательно и профессия. Вы можете писать книги не получая гонораров (рано утром, поздно вечером, в отпусках), потому что это ваше призвание: зарабатываете одним, реализуетесь в другом — не очень удобно, но схема понятна. А если вы критик, то вы должны за работу получать деньги: это ж надо читать огромное количество книг, ходить на огромное количество выставок — делать это бесплатно и в свободное время невозможно. И у нас в стране отсутствуют именно эти условия, поэтому сейчас в стране критиков просто нет. Слава богу, страна знает Галину Юзефович и Наталью Кочеткову — уже хорошо. То есть это вопрос социальный и финансовый, а не вопрос технологий.

Финансовый вопрос еще и в том, что электронные книги, видится, куда сложнее продавать, чем бумажные.

— С моей точки зрения, в Западном мире цифровые книги непропорционально дороги: иногда это бывает сопоставимо, а то и даже дороже, чем на бумаге. Хотя там, в целом, научили людей за них платить. В России мы пока не привыкли, что цифровую книжку надо покупать, как и бумажную — ну не привыкли, да. Может, ситуация измениться. В принципе, можно сравнительно быстро добиться того, чтобы люди электронные книги все же покупали — скажем, криминализировать потребителя, а не поставщика. Ну как в ряде стран Европы: проституция разрешена, а пользование проституцией запрещено. То есть проститутка не виновата, а к тому, кто купил ее услуги, будут вопросы.

А в какой роли остаются бумажные книги?

— Как предмет роскоши — не в смысле кожанного переплета, а потому что это выбивается из обыденных правил. Роскошь — это то, что бесполезно. Вы бумажную книгу держите в руках — помимо того, что она носитель информации, она еще и сама — объект. Причем как носитель информации она бесполезна — с планшета я прочту быстрее. Но общаясь с книгой, я выбиваюсь из того алгоритма, который мне навязывает окружающая жизнь, то есть благодаря ей я буду ощущать и переживать себя как себя-самого, как отдельного человека, а не часть массы.

И с газетой будет то же самое: не сбудется прогноз Мёрдока о смерти газет, потому что газеты вернулись туда откуда вышли — в дорогое кафе в качестве бесплатного роскошного приложения к завтраку по завышенной цене. Так газета, которая раньше была инструментом демократизации общества, сейчас стала предметом роскоши.

Почему так?

— Потому что наша жизнь все более травматична, цена нашего успеха все более высока, мы внутри какой-то гигантской мясорубки, и тот, кто может нас из этой мясорубки вытащить и положить на отдельную удобную тарелочку, будет создавать нам благо, и мы будем говорить ему спасибо. Это издатель бумажной книги, производитель виниловых пластинок, издатель хрустящих пахнущих типографской краской газет.

 

***

— Возникает такое явление как трансмедиа: скажем, раньше документалисты снимали фильм про бездомных, показывали его по телевидению, и на этом история, как правило, заканчивалась. Сегодня проект будет строиться иначе: вместе с телефильмом возникнет сайт, на котором мы будем рассказывать о судьбе тех бездомных, каких показали в кино; дальше возникнет волонтерское движение, которое начнет этим бездомным помогать — мало их показать, надо же изменить из судьбу. Затем начнется сбор средств на краудфандинговых площадках для помощи — там мы тоже будем публиковать репортажи о том, что делается и как это меняет жизнь наших героев. Затем мы снова снимем фильм о том, как изменилась судьба этих бездомных в результате того, что мы запустили это движение, и т.д. Короче говоря, это рассказ, который меняется в зависимости от платформы, на которой мы его рассказываем. При этом трансмедийный мир — это мир бесконечного количества незавершенных и в принципе незавершаемых историй.

Что в трасмедийном мире играет стабилизирующую и направляющую роль? Раньше — рамки жанра, особенности носителя. А теперь? Рассказ, нарратив?

—Да, сторителлинг: мы все — рассказчики историй. Вообще, это было всегда, если не в журналистике, то в литературе сплошь и рядом. Вот поэма “Мертвые души”: там есть лирические стихотворения в прозе, там есть вставная авантюрная повесть о капитане Копейкине, нравоописательный роман — и это все работает как единая воронка, которая тебя засасывает и уносит вдаль. Это было всегда — умение переходить из истории в историю в зависимости от того, куда тебя повел сюжет, просто мы этого не осознавали. А сегодня не только роман, но и документальный проект требует в первую очередь умения рассказывать истории, переходя из жанра в жанр.

Звучит красиво, вот только в отечественной журналистике с деньгами еще хуже, чем на книжном рынке: люди не привыкли покупать контент, платить за содержание.

— Зарабатывать на рекламе. С книжками — отдельная сложная история, с журналистикой — только реклама. Ну и спонсорство иногда возможно.

А пожертвования? В Штатах такая модель неплохо работает, особенно на муниципальном уровне.

— В России люди бедные. Беднее, чем в Америке. И привычки пока нет. В какой момент она сформируется — мы не знаем; доживет ли до этого момента журналистика вообще — не уверен. Ситуация, действительно, драматическая: рекламный рынок зависит от власти — в политическое издание никто рекламу не понесет, так как это дополнительные риски. Соответственно, остается лишь ниша бесконечно повторяющихся и отражающихся друг в друге глянцевых изданий.

Краудфандинг?

— В краудфандинг верю. Но это разово: можно собрать на какой-то проект, например, на издание книжки деньги собрать можно, на поддержание жизни редакции — нет, кнопка “Благодарность” на сайте не работает. Грубо говоря, я понимаю, как собрать деньги на неигровое кино, и при необходимости соберу. А как собрать на передачу я не знаю; делая передачу, я тотально завишу от работодателя — то есть от государства.

 

***

— Цифровая культура порождает огромную политическую проблему. В цифровом мире мне чаще бывает проще выстроить коммуникацию со своим коллегой, скажем, из Танзании, чем с соседом по лестничной клетке. Но ведь мы по-прежнему живем в мире, устроенном территориально, и правительство я выбираем вместе с соседом по лестничной клетке. Мы живем в политических системах, ориентированных на практики прошлого, при этом мы живем в цифровой культуре, ориентированной на будущее. Мы видим, как перестали строиться партии: в России в классическом смысле есть две партии — КПРФ, которая возникла в Советском Союзе, и ЛДПР — на излете советского времени. Не имеет никакого значения, как я к ним отношусь, я просто подчеркиваю, что по своей структуре они — классические политические партии. Все остальное — это машины для голосования. Во все мире так, вспомните, как победил Макрон: вышедший из всех партий надпартийный кандидат. Наднациональный мир строиться, а нынешние политические институты в нем не работают.

Хорошего ответа пока никто не предложил. А у правительств понятное решение — давайте мы все заморозим, пересечем, закроем, запретим… Только уже поздно: мне кажется, что технологически момент, когда можно было заморозить, остановить, пропущен — джинна из бутылки выпустили. Ну вот в Китае запрещен фейсбук. И что? Половина Китая сидит в фейсбуке.

И все же как минимум телом человек живет в каком-то конкретном месте, а не фейсбуке, и места эти разные. Не замечать, отрицать эти различия — тоже иллюзорность. По-моему, обращать внимание на свою самость — это как раз задача культуры, культурной политики. Но в России процесс будто бы обратный, особенно хорошо это видно на региональном уровне.

— Да, с одной стороны, цифровая эпоха нивелирует все, включая региональные различия. Алгоритм он и есть алгоритм, цифровая культура сокрушает различия — может быть, это ее главный недостаток, но и достоинство тоже. С другой стороны, современность дает право на репрезентацию самих себя такими, какие вы есть — право на отличие. Да мы в России пытаемся вести единую федеральную культурную политику. Чтоб мы все были похожими — мы не ценим свои различия, мы не сумели осмыслить различия как преимущество, а не как недостаток. Конечно, стоило бы придумывать институты, связывающие нас таких разных, а не отменять нашу разность и не притворяться, будто мы одинаковые. Но цифровая культура позволяет реализовывать как единую политику сверху, так и оставляет место для региональных отличий.

Предъявлять свою локальную культуру становится проще. Раньше это тоже можно было делать, но дорого. А сейчас как минимум удешевилось. Вот, скажем, вокруг Екатеринбурга много важных исторических мест, про которые страна мало знает. Как их можно предъявить? Людей вы сюда не затащите, а рассказать виртуально — можно. Но таких проектов до сих пор очень мало. Ведь это несложно: есть студенты уральских вузов, им нужна практика, есть небольшие бюджеты — но для студентов это достаточно. Студентам вы даете практику, инициативным краеведам вы даете возможность предъявить себя, вы замыкаете их друг на друга — и предъявляете.

Репрезентировать стало легче, бесспорно. Только чтобы было что репрезентировать, надо бы сначала осмыслить себя носителем этой культуры — и с этим главные сложности, по-моему.

— Да, формально результатом будет репрезентация, но в процессе работы начнется выстраивание горизонтальных связей. Совместная работа сформирует маленькое локальное сообщество. Да, пусть оно распадется после завершения проекта, но затем возникнет другой проект, потом он перетечет в третий— и это будет бесконечное броуновское движение локальных сообществ. Только так можно будет создать внутреннее напряжение, из которого появится реальная жизнь, настоящее лицо региона, осмысленная региональная культура. А не память о том, что было когда-то.

Возможно ли системно выстроить этот живой подуровень, дополняющий федеральную уравниловку? На что опереться: субъекты федерации, исторические области, муниципии?

— Я не мыслю такими категориями в принципе. Тем более сегодня невозможно сверху придумать единую модель, которая будет работать во всех регионах. Мне кажется, единственное, что в этом мире действует — это локальные практики и локальные сообщества, их масштаб может быть любым. Люди в процессе взаимодействия меняются сильнее, чем под влиянием больших идей, а тем более схем.

Заметьте, общественные движения сплошь и рядом успешны. Например, “Последний ардес”: да, его делают люди настроенные выраженно оппозиционно, но в политике у них не получается выстроить работу, а в общественной сфере — получается. “Синие ведерки”, Диссернет… Вспомните, ведь был период, когда в стране отсутствовала культура благотворительности. С нулевых годов появилось несколько энтузиастов, которые захотели иначе устроить жизнь вокруг. Каждый занимался своим: одни занимались помощью больным детям, другие — помощью тем, кто помогает, третьи помогали аутистам… И цель вдруг захватила людей.

Короче, вывод простой: что спускается сверху — пресекается, а все общественное, что идет снизу, почему-то получается. Не только в России, во всем мире так. И я уверен, что власть, когда поймет, что за общественными движениями сила, придет и попросит: возьмите у меня деньги, чтобы я вам помогла.

 

Фото предоставлено пресс-службой Ельцин центра

Реклама