Солнце встает из-за соседней пятиэтажки. До нее полторы сотни метров: нас разделяет большой двор. Двор старый, заросший: тополя, клены (есть маленький канадский — достояние), черемуха, сирень. Прямо перед нашими окнами растет кустистый американский клен — нам он особенно дорог.

Первые лучи пробиваются сквозь трепещущую свежую зелень, не замечают нашего окна и падают на стену ровнехонько между прихожей и посудным шкафом. Там вспыхивает живая гравюра: блики яркого утреннего света перемежаются четкими контурами листвы и веток — завораживающая пляска лучей и теней.

Кусок солнечной дуги, который я могу наблюдать, совсем небольшой — одно чаепитие. Я вижу, как светило высовывается из-за плоской крыши, оно еще совсем юное, его свет насыщенный желто-оранжевый. Постепенно оно поднимается, взрослеет, становится ярче — но и бесцветнее; начинает слепить. Тогда картина на стене расползается: течет по полу и мебели, тени теряют контрастность.

Солнце прячется за 25-этажку — новую, почти незаселенную. Таких две воткнули в наш двор, и теперь они наглухо заслоняют его от прямых лучей весь день.

 

Вспоминаю платоновский символ пещеры:

И наконец, думаю я, этот человек был бы в состоянии смотреть уже на самое Солнце, находящееся в его собственной области, и усматривать его свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или в других, ему чуждых средах.

(…)

Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда [в пещеру] и сел бы на то же самое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от света Солнца?

(…)

А если бы ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней? Пока его зрение не притупится и глаза не привыкнут — а на это потребовалось бы немалое время, — разве не казался бы он смешон?  (…)

     Ох уж эти просветители! Всегда-то они имеративно категоричны: тень — тюрьма, блики — обман, лишь само Солнце — идея блага, «и [только] на нее должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни».

А я сижу на рассвете и любуюсь как самим солнцем, так и игрой теней сразу.

 

Пытался я однажды взять интервью у Александра Сокурова, тоже на свой лад просветителя.

— Все эти наши телефоны, чтение с электронного носителя — это огромный вызов, это упрощение общей процедуры гуманитаризации человека. Чем проще будет процедура гуманитарного насыщения, тем результаты будут печальнее. Это всегда сказывается на качестве духовной жизни человека. Потому что нужен труд, человеческий труд нужен для этого. Почему нельзя с мобильных устройств читать, вы спрашиваете? А вот так, милый, значит, вы уже выросли в этом. Вы, поди, даже не представляете, что значит прийти в библиотеку и работать с картотекой! Электронная книга… Да это все равно, что сравнивать человека, который вырос в семье, с выросшим в детском доме: такой даже не знает, как картошку почистить и откуда хлеб берется. Вы уже разбавленный какой-то водичкой, я это вижу по тому, как вы задаете вопросы: у вас все так скоро-быстро. И вы, задающий мне такой вопрос, будто выросли в детском доме. Не задавайте мне таких вопросов, не тратьте мое время.

Тогда, говорю, надо поскорее Гуттенберга проклясть как самого главного упрощенца и лентяя — лишь отмахнулся от меня раздраженно. Зря: надо, Платон этого не стеснялся; в красочном «Федре»:

Так вот, я слышал, что близ египетского Навкратиса родился один из древних тамошних богов, которому посвящена птица, называемая ибисом. А самому божеству имя было Тевт. Он первый изобрел число, счет, геометрию, астрономию, вдобавок игру в шашки и в кости, а также и письмена. Царем над всем Египтом был тогда Тамус, правивший в великом городе верхней области, который греки называют египетскими Фивами, а его бога — Аммоном. Придя к царю, Тевт показал свои искусства и сказал, что их надо передать остальным египтянам. Царь спросил, какую пользу приносит каждое из них. Тевт стал объяснять, а царь, смотря по тому, говорил ли Тевт, по его мнению, хорошо или нет, кое-что порицал, а кое-что хвалил. По поводу каждого искусства Тамус, как передают, много высказал Тевту хорошего и дурного, но это было бы слишком долго рассказывать. Когда же дошел черед до письмен, Тевт сказал: «Эта наука, царь, сделает египтян более мудрыми и памятливыми, так как найдено средство для памяти и мудрости». Царь же сказал: «Искуснейший Тевт, один способен порождать предметы искусства, а другой — судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Вот и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; они станут мнимомудрыми вместо мудрых.»

     Когда Платон это писал, никаких библиотечных карточек еще не было; скоро их снова не станет. А письмена?

Труд, несомненно, важен. Только надо различать труд-овладение носителем и труд-усвоение содержания. Они связаны, но из облегчения первого вовсе не обязательно следует облегчение второго, однако, когда все удобно и под рукой, на понимание остается больше сил и времени. Кроме того, в начале понимания книги лежит никак не труд, а осознанность обращения к ней. Труд для нее может служить катализатором, но ни ее причиной, ни условием ее появления он не является. Более того, сформировавшаяся осознанность, чтобы воплотиться, с необходимостью спровоцирует труд. Зато труд сам по себе может случиться и безо всякой осознанности. Требовать от просвещаемых осознанности сложно: проверять неудобно. А требовать труда — это запросто: смотрят, смотрят, смотрят, а видят — не-книгу.

Публикации из того разговора не вышло: через полчаса мы едва не разругались, и, чтобы сохранить остатки самообладания, я оставил попытки выстроить беседу с прославленным режиссером. Правду говорят: солнцеподобных кумиров руками лучше не касаться — позолота сползает и липнет к пальцам.

 

Заполдень солнце лезет в квартиру с другой стороны дома. Печет сильно: жара, духота — послеобеденное марево. Окно выходит на беспокойную улицу: пыль, шум, ругань на перекрестке.

Когда мы въехали сюда, на всех окнах были занавески. Со стороны двора мы их вовсе сняли, а с уличной стороны, наоборот, усилили: прикрутили плотную рулонную штору.

На оконном стекле лабораторным карандашом я написал признание в любви, и пока стареющее солнце хоронится за наступающими с Запада новостройными кварталами-муравейниками, тень от надписи ползет по шторе вверх.

Екатеринбург, август 2017

Реклама