Т.Г.

                      Перечитывал «Фауста» не отвлекаясь и целиком. Радость узнавания дала о себе знать лишь однажды, и то в самом конце: в сцене встречи Фауста и Заботы. Более всего меня взволновал этот ее монолог:

Кто в мои попался сети,
Ничему не рад на свете.
Солнце встанет, солнце сядет,
Но морщин он не разгладит.
Все пред ним покрыто мраком,
Все недобрым служит знаком,
И плывет богатство мимо
У такого нелюдима.
Полон дом, — он голодает,
Копит впрок, недоедает,
Тихо усидеть не может,
Черный день его тревожит.
Будущее роковое
Не дает ему покоя.

[…]

И колеблется тупица,
Думая, на что решиться.
У него на полдороге
Могут подкоситься ноги.
Положенье все серьезней,
Он повсюду видит козни.
Злой, пришибленный, кургузый,
Он себе и всем в обузу
И живет наполовину,
Полутруп, полуруина.
За ничтожность, за блужданья,
За безволье, за шатанье,
За сомненья, за смешенье
Полусна и полубденья
Он достоин без пощады
Уготованного ада.

Что это за забота такая? С обиходным пониманием слова «забота» первая часть монолога более-менее сходится. Вторая часть, скорее, отражает естественное следствие такой болезненной заботы, и, по-моему, лучше выражается словом «тревожность». Это бесплодные внутренние метания, парализующие всякую способность к действованию, пустые переживания, в пределе приводящие к кататоническому ступору.

Откуда происходит такая саморазрушающая забота? От невоздержанность человеческого рассудка, от постановки этой способности души во главу угла. Рассудок не терпит неизвестности и неопределенности; когда ему предоставляется неограниченная свобода, он стремится рассчитать абсолютно все: все распланировать, опередить и предусмотреть все возможные события. Такой обезумевший калькулятор сам себя коронует единственным источником и знатоком абсолютного блага, которое заключается в подчинении жизни полностью исчисленному им плану.

Но план никогда не становится основой действия. Законами маниакального детерминизма, которые и порождают этот план, он обречен на вечное дорабатывание: чем больше безудержный человеческий рассудок пытается предусмотреть, чем больше соломы подстилает, тем больше щелей он видит, через которые может просочиться случайность.

Оттого сам по себе зарвавшийся рассудок бесплоден: его законы, требующие абсолютной логической предсказанности любой ситуации, никогда не приведут к естественному завершению подготовительной работы. Их безумный бег можно только прервать извне. Инициировать действие по составленному плану может лишь внешняя воля, столь же гипертрофированная, как и рассудок, только на свой лад. Слепая воля. (Ждать добра от этой пары, думается, тоже не стоит: ХХ век богат на истории сопряжения сциентизма с авторитаризмом. Но это уже не про Гёте).

 

О сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, бог изобретатель.

Забота всячески противостоит ему. Она стремиться максимально вытеснить случайность, отгородиться от нее, требуя, чтобы все вокруг работало по ее человечески-приземленным рассудочно-логическим законам.

Но Мироздание не таково. О том в книге Иова: «…сказал Господь Елифазу Феманитянину: горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов» (Иов. 42:7), то есть за то, что рассуждали о Боге логически-аналитически, судили о Нем по своим законам. Оттого и Фауст — этот Иов навыворот: душегуб и безбожник, заложивший душу черту — в конце концов попадает в рай.

 

***

                     Занимательно обратить внимание на момент, в который является эта Забота/Тревожность. Она приходит, когда Фауст начинает строительство плотины — символа и основы нового цивилизационного уклада. Вначале Забота появляется в компании сестер — Вины, Нехватки и Нужды. Но им путь в новую цивилизацию заказан: для того она и строится, чтобы избавить людей от нужды, повысив производительность имеющихся в распоряжении ресурсов:

Морское это полноводье,
Подкрадываясь на часы,
Приносит на века бесплодье
Земле прибрежной полосы.
[…]
И я решил: построив гать,
Валы насыпав и плотины,
Любой ценою у пучины
Кусок земли отвоевать.

Однако первая сестра в колыбель нового мира все же проникает: «Прочь, сестры! Возможность Заботе лишь есть. В замочную скважину эту пролезть».

Что это за скважина, через которую Забота проникает в новую цивилизацию? На нее Фауст явно указывает в последнем своем монологе перед смертью:

Болото тянется вдоль гор,
Губя работы наши вчуже.
Но чтоб очистить весь простор,
Я воду отведу из лужи.
Мильоны я стяну сюда
На девственную землю нашу.
Я жизнь их не обезопашу,
Но благодатностью труда
И вольной волею украшу.
Стада и люди, нивы, села
Раскинутся на целине,
К которой дедов труд тяжелый
Подвел высокий вал извне.
Внутри по-райски заживется.
Пусть точит вал морской прилив,
Народ, умеющий бороться,
Всегда заделает прорыв.
Вот мысль, которой весь я предан,
Итог всего, что ум скопил.
Лишь тот, кем бой за жизнь изведан,
Жизнь и свободу заслужил.
Так именно, вседневно, ежегодно,
Трудясь, борясь, опасностью шутя,
Пускай живут муж, старец и дитя.

С самого основания современная — Фаустовская — цивилизация, то есть Новое время, пронизано небезопасностью и тревогой. Эта новая — рукотворная — гармония стихий не способна также органично стабильно существовать, как пребывает (гомеостаз) от века природная гармония. Все теперь живут в постоянном ожидании прорывов разных сортов, в тревоге за «черный день» и «роковое будущее». И далеко не у всех достает чувства юмора шутить с такой опасностью.

Не то в прежнем мире у Императора. Канцлер:

Дух и природа — не для христиан.
Вот где ты уязвим и досягаем.
Мы нечестивцев на кострах сжигаем
За эти лжеученья и обман.
Природа — грех. Дух — сатана. И оба
Родят сомненья, недоверье, злобу.
У нас все по-другому.
Основанье
Империи, ее святой оплот —
Духовное и рыцарское званье.
Им власть в стране, им земли и почет,
Зато крестьянин бестолков
И горожане без рассудка,
И пляшут под чужую дудку
Безумцев и еретиков.
Ты в заговоре с ними всеми
И ты проник под этот свод,
Прикрывшись дерзостью острот,
Чтоб заронить неверья семя
Средь этих избранных господ.

Не христианское это было дело: заниматься преобразованием природы. К тому же, раз были благочестивы (Фауст-то безбожник), то, должно быть, помнили и чтили Нагорную проповедь, где дан рецепт усмирения заботы: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды? […] Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам. Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы» (Мф. 6:25—34), то есть каждому божьему дню надо быть открытым как чуду, а не пытаться в одно мгновенье исчислить их все наперед, как того требует гипер-рассудочная забота-тревожность.

 

***

                     Фауст Заботы не признает, более того, проклинает ее. Оно и понятно: он приверженец действия, и всё, что это действие сдерживает, ему ненавистно. Действие для него первично; картина этого редукционизма с ослепительной яркость дается в самом начале, когда Фауст садится переводить Евангелие от Иоанна на немецкий:

«В начале было Слово». С первых строк
Загадка. Так ли понял я намек?
Ведь я так высоко не ставлю слова,
Чтоб думать, что оно всему основа.
«В начале мысль была». Вот перевод.
Он ближе этот стих передает.
Подумаю, однако, чтобы сразу
Не погубить работы первой фразой.
Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть?
«Была в начале сила». Вот в чем суть.
Но после небольшого колебанья
Я отклоняю это толкованье.
Я был опять, как вижу, с толку сбит:
«В начале было дело», — стих гласит.

Тех же воззрений он придерживается и в диалоге с Заботой:

Я шел всю жизнь беспечно напролом
И удовлетворял свои желанья,
Что злило, оставлял я без вниманья,
Что умиляло, не тужил о том.

Это «напролом» хорошо прослеживается по тексту трагедии. Более того, по мере развития, движение вперед для Фауст становится все более и более самоценным, действия осуществляются все с меньшей оглядкой на средства и не_смотря ни на какие последствия. Все, что может сдерживать, отметается как гнёт пустой навязчивости.

Навязчивые страхи! Ваша власть —
Проклятье человеческого рода.
Вы превратили в пытку и напасть
Привычный круг людского обихода.
Дай силу демонам, и их не сбыть.
Не выношу их нравственного гнета.

И в самом конце, уже слепой, обращаясь к Мефистофелю-надсмотрщику:

Усилий не жалей!
Задатками и всевозможной льготой
Вербуй сюда работников без счету
И доноси мне каждый день с работы,
Как подвигается рытье траншей.

Пришлось сжечь Филемона и Бавкиду вместе с их домом и часовней, чтобы очистить место под строительство?

Не видно звезд, их скрыла мгла.
Сгорела хижина дотла.
Пахнуло свежим ветерком,
И дымом понесло кругом.
Ошиблись, меру перешли!
Но что маячит там вдали?

Ну ошиблись, ну бывает. Не беда. Короче говоря, Фауст сам все плотнее закрывает глаза на цену своего действования. Забота лишь эксплицирует и завершает этот процесс, ослепляя Фауста физически.

И вот тогда Фауст, кажется, достигает пика активности, окончательно превращаясь в слепую волю, не сдерживаемую более ни предрассудками, ни рассудком; не имеющую ни духовных, ни телесных глаз, чтобы оценивать истинные результаты своих действий.

Вокруг меня сгустились ночи тени,
Но свет внутри меня ведь не погас.
Бессонна мысль и жаждет исполненья,
И жив распорядителя приказ.
Вставайте на работу дружным скопом!
Рассыпьтесь цепью, где я укажу.
Кирки, лопаты, тачки землекопам!
Выравнивайте вал по чертежу!
Награда всем, несметною артелью
Работавшим над стройкою плотин!
Труд тысяч рук достигнет высшей цели,
Которую наметил ум один!

Что это за свет такой? Вряд ли божественный. Отблеск адского пламени? Очень может быть.

 

Глаза — зеркало души, рефлектор то есть. Историю Фауста можно рассмотреть как процесс избавления от способности рефлексировать. Мы встречаем его в глубочайшей депрессии, в которую он себя вверг неуемным болезненным самоедством, то есть гипертрофированной рефлексивностью.

Я богословьем овладел,
Над философией корпел,
Юриспруденцию долбил
И медицину изучил.
Однако я при этом всем
Был и остался дураком.
В магистрах, в докторах хожу
И за нос десять лет вожу
Учеников, как буквоед,
Толкуя так и сяк предмет.
Но знанья это дать не может,
И этот вывод мне сердце гложет,
Хотя я разумнее многих хватов,
Врачей, попов и адвокатов,
Их точно всех попутал леший,
Я ж и пред чертом не опешу, —
Но и себе я знаю цену,
Не тешусь мыслию надменной,
Что светоч я людского рода
И вверен мир моему уходу.
Не нажил чести и добра
И не вкусил, чем жизнь остра.
И пес с такой бы жизни взвыл!

Он на грани самоубийства. И только прославление чуда Воскресения (чудом) спасает Фауста:

Река гудящих звуков отвела
От губ моих бокал с отравой этой.
Наверное, уже колокола
Христову пасху возвестили свету
И в небе ангелы поют хорал,
Который встарь у гроба ночью дал
Начало братству нового завета.

Но, законтрактовавшись с чертом, Фауст довольно быстро начинает отбрасывать способности адекватно отражать себя и свои действия, осознавать их. На что Мефистофель явно указывает, например, в случае с заточением Маргариты в тюрьму:

Ф а у с т: Одна, в несчастье, в отчаянье! Долго нищенствовала — и теперь в тюрьме! Под замком, как преступница, осужденная на муки, — она, несравненная, непорочная! Вот до чего дошло! — И ты допустил, ты скрыл это от меня, ничтожество, предатель! — Можешь торжествовать теперь, бесстыжий, и в дикой злобе вращать своими дьявольскими бельмами! Стой и мозоль мне глаза своим постылым присутствием! Под стражей! В непоправимом горе! Отдана на расправу духам зла и бездушию человеческого правосудия! А ты тем временем увеселял меня своими сальностями и скрывал ужас ее положения, чтобы она погибла без помощи.

[…]

М е ф и с т о ф е л ь: Ну вот опять мы полезли на стену, ну вот мы снова у точки, где кончается человеческое разумение! Зачем водиться с нами, если мы так плохи? Хочет носиться по воздуху и боится головокружения! Кто к кому привязался — мы к тебе или ты к нам? […] Я не могу разбить ее оков, не могу взломать двери ее темницы! «Спаси ее!» Кто погубил ее, я или ты? Ты тянешься за молниями, громовержец? Счастье, что они не даны тебе, смертному! Уничтожить несогласного — какой простой выход из затруднения!

В конце же Фауст совсем теряет способность видеть себя в мире — полностью лишается всяческого зрения. Значит, и способности рефлексировать. И вот тогда-то он абсолютно счастлив («И это торжество предвосхищая, // Я высший миг сейчас переживаю»). Но именно в этот момент приходит настоящая смерть, согласно заключенному с чертом контракту.

 

Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла.

В чем тут добро? В том, что Фауст уводится из жизни (во исполнении чертова контракта) в самый правильный момент. Оттого Фауст — герой (научно-технической) революции. Он разрушил прежнюю традиционную цивилизацию и заложил основу Нового времени — этого в самый раз достаточно. Задержись он дольше, слепой и вконец обезумевший, обернул бы великий прорыв в величайшую катастрофу.

Первое «детище», возникающее по ходу действия трагедии, — дочь Фауста и Маргариты — бедный неразумный ребенок, утоплен своей матерью. Второе — гомункул Вагнера — идеальный (но человеческий) бестелесный разум — кончает с собой с прицелом полноценно возродиться в живом материальном мире. Третье — Эвфорион, сын Фауста и Елены — безоглядная поэзия — убивается в попытке взмыть в небеса. Наконец, в слиянии стихий (Вода и Земля), общества, черта и, разумеется, Фауста, появляется главное детище — плотина, точнее — возможность плотины, как возможность построения новой цивилизации. И чтобы эта возможность реализовалась, чтобы плотина зажила, необходимо уничтожить отца, ее породившего. Это-то и делает Мефистофель.

Революция не может быть вечной, не может развиться в устойчивость: она безоглядна, она безответственна, она беззаботна. Революцию нужно вовремя свернуть, отдав ею вспаханную почву и посевы под опеку эволюционному процессу, нудному и полному тревог.

А кто же выгодоприобретатель этого сотворенного Мефистофелем добра? Всемирный исторический процесс, вестимо.

 

Екатеринбург, август 2016

Реклама